
Не помню, когда и какими путями попал в нашу усадьбу Борзя. Он был чуть ли не одногодком мне. Искоричнева-чёрный, с белой грудью, лохматый, невысокий, но ладный, он никогда не знал цепи, потому что был не по-собачьи добр и покладист. Борзя жил в самую трудную пору – в пору войны. И уж если мы чаще всего вместо хлеба ели пресные травяные лепёшки, то Борзе вообще не полагалось хлебного пайка, а травяных лепёшек он упрямо не признавал. Лучшее, что он получал к обеду, была варёная картошка, да и та выдавалась не каждый день. Однако Борзя не унывал. Даже напротив – он был неизменно весел, добродушен и ласков. Каждого, кто, выходя из избы, спускался с крыльца, он встречал у нижней ступеньки почтительными поклонами, охотно «служил», вставал на задние лапы и глубоким бархатистым голосом выводил песни-рулады с таким самозабвением, что его длинный язык заваливался набок и далеко видно было чёрно-оливковое ребристое нёбо. Эти его мелодии можно бы назвать и завыванием, не отличайся они таким разнообразием тонов, широтой регистров и богатством эмоций.








